По окончании этого языческого моления обычно приезжал из села православный священник. Он служил молебен и освящал жертвенные яства. После молебна священнику подносили на деревянном блюде голову жертвенного быка. Он окроплял ее водой и делал над ней крест. Голова и внутренности шли на угощение духовенства, а кожа — на церковь.
На других праздниках (тоже христианских) горные марийцы устраивали в лесу специальные жертвенники-дзекквалы — рубленые сараи с двускатной крышей, крытой чаще всего лубками, иногда тесом. В них по краям ставили скамейки, в середине столы, на которых расставлялись жертвоприношения. После богослужения священника из православной церкви все это тут же поедалось с порядочной выпивкой из домашнего пива и самогонки.
Празднуют еще и так. Часам к девяти утра всем селом — и старый и малый — собираются у крайней избы. Отсюда заход. Гвалт, смех, шутки. Хозяин дома принимает гостей. В переднем углу стоят столы с винами и закусками. Толпа набивается только до малицы — ближе не подходят, чтобы не мешать. Хозяйка наливает стаканы. Хозяин обносит гостей. Первый стакан ставит на божницу — предкам: по мнению марийца, им тоже выпить хочется. Вообще в настоящее время иконы в избе только для этого и служат. В другое время никто на них не обращает внимания. Второй стакан хозяин выпивает сам, третий — его жена. Четвертый и пятый стаканы подают соседу с соседкой— им нужно бежать домой, чтобы встретить гостей, ведь из этого дома все пойдут к ним. После этою хозяин начинает обносить гостей. Все стоят. Да и немыслимо усадить за стол всех — никакой избы не хватит. Гость, выпив стакан, наливает по полному, чтобы жизнь была полной, и, закусив, пробивается на улицу. Больше ему здесь делать нечего. Его место занимают другие. И так один за другим угощается все село или улица. Когда все до единого выпили по стакану и закусили, идут в соседний дом. Там их уже ждут. Хозяева специально первыми угостились у соседа, откуда начался праздник, чтобы успеть дома приготовиться к встрече гостей. Хозяин с хозяйкой, которые только что угощали все село, идут уже вместе со всеми. И так обходится все село, да не по одному разу. Дойдут до конца села — мало, делают новый заход, затем третий, четвертый и т. д. Начинаются песни (в ожидании очереди в следующем доме), пляски, но ближе к обеду толпа начинает редеть.
На другой день — похмелье. Тут уже не ходят из дома в дом, а угощается каждый у себя, у кого что осталось, или собираются небольшими компаниями, большей частью, конечно, мужчины, и «добивают» остатки.
Бывают исключения. Есть бедные дома — вдова живет с ребятишками, престарелые люди, бедные в том смысле, что не в состоянии угостить всю деревню хотя бы на один заход. Такие дома обходят, хотя хозяев их обязательно приглашают, и они празднуют вместе со всеми.
Так же справляются все свадьбы.
Марийцы любят праздники и справляют их очень охотно. Драк и скандалов не бывает.
Когда идешь незнакомой лесной дорогой, все кажется, что вот-вот за поворотом кончится лес или вывернется долгожданный кордон лесника, но дойдешь, а там развертываются новые массивы лесов, и кажется, что нет им ни конца, ни начала.
Дорога к Ясашному озеру — это старая заброшенная просека, по которой разве только летом в сенокосную пору изредка проедет подвода, а остальное время дорога неезжая. Она заросла осинником и березняком, пока еще молодым, чуть повыше колена, но пройдет год-два — и эту тонкую нить, когда-то прорубленную здесь людьми, окончательно проглотят леса, и она останется жить только разве на картах лесных объездчиков. Местами просеку уже стали перебегать елочки, озорниковато прячась под березками, словно тайком убегали от своих молчаливых родителей или, как дети, играли в прятки.
Чем дальше мы уходили на север, тем глуше становились леса. Уже пропали светлые березовые рощи, где-то позади остались осинники, чернолесье. По обе стороны дороги темной стеной стояли угрюмые, лохматые ели да пихты, местами перестойные, ждущие топора лесоруба. Деревья так переплелись косматыми лапами, что даже в жаркий полдень внизу под шатрами стоял холодный полумрак — солнце не в силах пробить эту многоэтажную гущу темно-зеленых ветвей. Во многих местах под елями еще лежали темные подушки снега.
Ели да пихты, ели да пихты. Тихо, мертво в таком лесу. Даже птиц не слышно в этом темном полусонном царстве. Лес словно дремал или задумывался своей вековой думой. На память так и лезло кольцовское: «Что, дремучий лес, призадумался, грустью темною затуманился…» В таких-то вот елово-пихтовых лесах и родилось, видимо, когда-то определение «дремучий». Даже в сосновом бору оно никогда не придет в голову, не говоря уже о чернолесье. Сосны даже в такую безветренную погоду гудят, а чернолесье не задремлет от птичьего щебета. Зато какой чистый, прозрачный воздух в еловых лесах! А запах? Он просто пьянит, особенно когда проходишь пихтачами. Этот терпкий, даже не смолистый, а какой-то особый пряный запах словно половодьем затопил все вокруг. Недаром в лесных селах по веснам убирают избы пихтовыми ветками, и долго, пока не осыпляются иглы с веток, стоит в избах этот особый, лесной запах. Им так пропахивает изба, что даже после, когда уже и иглы выметут, и ветви выбросят во двор, он еще недели две держится во всех углах.
То ли мы были тяжело нагружены, то ли день выдался теплый, даже жаркий, только до кордона Дмитриева мне показалось очень далеко. Время подвигалось к обеду, а впереди все стоял лес и лес. Раза, два мы присаживались отдыхать, выпускали из корзин своих подсадных уток поплескаться в придорожной луже.